Биография Фото Проза Поэзия

Под парусами

Повествование в стихах и прозе о романтической поре прошедших годов
Дети! Сами пишите повесть
Дней своих и страстей своих.
Марина Цветаева.

Начну, как водится, со студенческой поры. На инженерном факультете, где я учился, было два отделения механиков и электриков. В механики тогда шли преимущественно юноши, в электрики преимущественно девушки. Где-то среди них была моя первая любовь и будущая жена.

Познакомился я с нею только через два года, во время совместной поездки на целину. Студенческих отрядов в ту пору еще не было, а целина в 1956 году впервые порадовала Родину большим урожаем, и по призыву ЦК ВЛКСМ на его уборку двинулись многочисленные эшелоны со студентами. Ехали в вагонах теплушках, от Ленинграда до Кулунды добирались 12 суток, а потом еще сутки до места грузовыми машинами.

На уборку хлеба мы почему-то не попали, а попали в овцеводческое хозяйство на заготовку сена. Косили, сгребали его в валки, волокушами стаскивали в скирды. Опьяненные запахом разнотравья, читали по вечерам стихи Есенина. Местные трактористы даже по нужде боялись высунуться ночью из вагончика, а мы уходили за десятки километров от стана и бродили всю ночь без сна и роздыха. Только мы да степь. Только мы да звезды.

Однажды нас застала в степи гроза. Ветер подкрался незаметно, иcподтишка, и стеною обрушил на нас ливень. Волнами заходились ковыльные травы, а потом все пространство вокруг заволокла темень: хоть глаза выколи. Мы промокли до нитки и порядком озябли. Особенно она. Мокрое платье облегало ее груди, прилипало к бедрам, и это делало ее, и без того хрупкую, совсем беззащитной.

Мне, признаться, сделалось страшно, но она, будто приняв вызов стихии, всем своим видом демонстрировала бесстрашие. Синим цветом полыхали молнии, и при каждой новой вспышке я видел ее смеющиеся глаза и ослепительную белозубую улыбку. Она хохотала в лицо грозе, и эта ее бесстрашность была для меня столь неожиданной, что я до сих пор не перестаю этому удивляться.

С целины я привез несколько новых стихотворений, в том числе про стихийное начало в женщине. Позднее я нашел у Блока стихотворение «В дюнах», в котором были примерно такие же слова, как у меня: «Смеялись волосы, смеялись плечи, смеялось платье, вздутое от бега...» Свое стихотворение пришлось кардинально переделывать. И хотя страсти в нем заметно поубавилось, мне оно дорого как первое стихотворное посвящение своей первой любови.

Бродит молния по полям,
Рушит дерево пополам!..
Ты отчаянна и смела,
Нас с тобою гроза свела.
Нас с тобою гроза свела,
Только слякоть следы смела.
Тома, Томушка, где ты, где
На продрогшем стоишь дожде?
На каких на семи ветрах
Обуял тебя нынче страх?
На какой продувной версте
Не пришло от меня вестей?
Я дойду до тебя, дойду,
Чтобы пальцы согреть дождю.
Будет молния по полям
Рушить дерево пополам!

Потом их будет много, стихотворных посвящений жене. И вообще Женщине. Присутствовавшая со мной на литературных вечерах жена воспринимала их с улыбкой. Видимо, она подспудно чувствовала, что в мужчинах всегда жива тоска по Лилит, которая, как говорит предание, существовала еще до Евы.

К целинным стихам я еще вернусь, а сейчас закончу свой рассказ об институте. С первого курса мы жили одной большой шарагой — приезжие провинциалы и местные питерцы, и думая о предстоящем распределении, не скрывали своих романтических планов на будущее. Но вот подошел пятый курс, и настроение питерцев стало резко меняться. У одних обозначились семейные проблемы, в силу которых им никак нельзя было уезжать из Ленинграда дальше Пулкова, у других открылись возможности продолжения учебы в аспирантуре, у третьих... И только мы, провинциалы, оставались неисправимыми мечтателями, без страха думая о распределении в глубинку, по принципу — чем дальше, тем лучше.

Именно тогда у меня родилось стихотворение, которое я никогда не публиковал, но не потому, что оно мне не нравилось, а просто не представлялось случая. Вот это стихотворение:

В своей колымаге Радищев
Проедет свой путь до Москвы.
А мы опоздаем родиться,
И это не ново, увы.
Но вот наступают минуты,
Когда мы сжигаем мосты,
Себе намечая маршруты
Подалее, чем до Москвы.
За далями — новые дали
И дальний-предальний восток,
А в сердце ни грана печали,
Лишь чистый, как воздух, восторг.

Первое свое стихотворение я опубликовал в 1959 году в Псковской областной молодежной газете «Молодой ленинец». Называлось оно «Северный край» и, как мне до сих пор кажется, полностью отражало тогдашнее мое самоощущение.

В перелесках пустеют гнезда,
Заклубились в полях туманы.
Журавли улетают поздно,
Журавли возвратятся рано.
И меня всей душою тянет
В край, который суров и нежен,
Где на мозглой земле проталин
Расцветает первый подснежник.

По распределению мы попали в старинный русский город Псков, но работа в областном управлении сельского хозяйства показалась нам неинтересной, и мы запросились на село. Так я стал первым и единственным в то время на всю Псковскую область главным инженером колхоза. А в той же молодежной газете появилось мое стихотворение «В путь»:

  Уложили книги в чемоданы
  И, присев на несколько минут,
  Поняли негаданно-нежданно,
  Как до боли дорог нам уют.
  А кругом судачили соседи,
  Только мы — билеты теребя —
«На селе — не белые медведи» —
  Усмехались молча, про себя.
  И потом, в пустой уже квартире,
  Им, соседям, было невдомек,
  Что для нас милее нету в мире
  Счастья неизведанных дорог.

Так уж получилось, но спустя всего два года судьба опять позвала нас в дорогу и мы оказались в городе Сызрани, где жена нашла, наконец, себе работу по специальности, устроившись конструктором на электротурбинный завод, а я пошел конструктором на комбайновый. Из окна нашего КБ была видна подступавшая прямо к заводским корпусам Волга, привольно разлившаяся в результате строительства Балаковской ГЭС. На ватманских листах я вычерчивал детали конструируемой мною дробилки для приготовления костной муки, которую предполагалось скармливать пушным зверям в северных зверосовхозах страны. А под ватманом были прикноплены тетрадные листочки с новыми стихами.

Душа требовала романтики и находила ее иногда даже там, где ее никак не могло быть. Романтика — это жажда героического, а что героического было, скажем, в работе грузчика? Было тогда такое поветрие — из инженеров идти в сторожа или дворники, а у кого была сила — в грузчики. Да и то сказать, зарплата инженера была нищенски мала и прокормить на нее семью не было никакой возможности.

А еще романтика не терпела будничности. Работа за чертежным столом была из самых будничных, и тогда, чтобы восполнить этот пробел, мы уходили в походы по Жигулям или, поднакопив денег, совершали незабываемое путешествие на теплоходе по Волге и Дону от Сызрани до Ростова. Учились лазить по скалам и ставить парус, пели под гитару песни и читали звездное небо. И — сочиняли стихи.

У весенних рек характер знатный,
Но спадет высокая вода,
И на мелях поплавковых знаков
Сторонятся грузные суда.
Под нехитрый счет натужа руки
И канат укладывая в круг,
Ты не раз на бунт устало рухнешь,
Но буксир не выпустишь из рук.
И правы воистину матросы,
Что, канаты сколько ни смоли,
Не стальным и не пеньковым тросом
Корабли снимаются с мели...
Ах, меня бы сторожем на бакен,
На реке фарватер отмечать
И вперед смотрящему на баке
Фонарем сигнальным отвечать

Ни бакенщиком (ни сторожем, ни дворником) я так и не стал, зато научился не чураться никакой работы, не бояться перемены мест и профессий. А грузчиком успел поработать. Жена уехала по вызову в неблизкий Казахстан, где нам светила первая в нашей жизни собственная квартира, а я, горя нетерпением, заказал контейнер для перевозки нехитрого домашнего скарба и, поскольку сильно поспешил со своим увольнением, на несколько недель устроился в речной порт.

Здесь, наверное, уместно будет сказать, что Сызрань — это родина моей жены. Провинциальный городишко, на каких вся Россия держится, лично для меня она стала гаванью, из которой можно было уходить хоть в кругосветное плаванье. Она дала мне такой заряд впечатлений, которого хватило на многие годы. И на много стихотворений. Вот только одно из них:

Не искушенный трюками,
Себя я не обкрадывал,
А спину гнул под тюками
На сходнях дебаркадеров.
Сам-друг в делах и помыслах,
Навек остался с теми я,
Что на паях на промыслах
Работают артелями.
Навек остался с теми я
Рыбацкими ватагами,
С которыми со стерлядью
Я неводы вытягивал...
Я распростился с Волгою,
Но хочется мне сызнова
Ступить на сходни волглые,
Сойти на берег в Сызрани.

Стихотворение это было написано мною уже не в Сызрани, но зародиться оно могло только на Волге. Как ни хорошо нам работалось в Сызрани, а потянуло нас в места нашей студенческой юности. Так мы оказались в Темиртау, на строительстве Казахстанской Магнитки, куда нас пригласил своим письмом, пообещав нам тут же предоставить квартиру, большой романтик в душе и в жизни и просто милый человек, управляюший Карагандинским отделением Московского государственного института по проектированию металлургических заводов (Гипромеза) Натан Натанович Амчиславский.

Отмечу, что мне всегда и везде везло на хороших евреев. В Темиртау, который образно называли лабораторией ста языков, у меня был друг поэт Витя Мармонтов, побочный сын известного комсомольского поэта 30-х годов Иосифа Уткина. Намного старше нас был Михаил Фарберг, не поэт, но большой знаток российской поэзии, друг семьи Тарковских, через которого я познакомился с творчеством самобытного русского поэта Арсения Тарковского. Фарберг не считал меня поэтом, но называл талантливым версификатором, и может, благодаря именно его трезвым оценкам, я никогда не обольщался на собственный счет и не переоценивал свои поэтические возможности.

 

2. 

Мы родились не выживать,
А спидометры выжимать...
Андрей Вознесенский. 

В Темиртау мы прибыли по вызову: жена устроилась в проектный институт, выполнявший работы для Всесоюзной ударной комсомольской стройки, а я на саму стройку — главным инженером ремонтно-механического завода треста «Казметаллургстрой». Одновременно активно сотрудничал в многотиражной газете «Строитель», печатая в ней наряду со стихами статьи и фельетоны, регулярно посещал занятия городского литературного объединения «Магнит». Много писал и много печатался.

Именно в это время я начал публиковаться в республиканском журнале «Простор», выступил со своими стихами в нескольких коллективных поэтических сборниках. Меня приметили, пригласили на работу заместителем редактора городской газеты «Темиртауский рабочий». Впрочем, стихотворение, которое я хочу здесь привести, было написано мной еще в бытность мою технарем. Оно большое по размерам, но я рискну его предложить, как вполне отвечающее заданной теме. Кроме того, это единственное мое стихотворение, написанное в технике белого стиха, то есть верлибром.

Ох, уж эта условность —
письмом на письмо отвечать.
Ну а если на Диксон
приходит однажды лишь почта,
как тогда?
Написал раз в году и — «пока»?
Мол, шаманит пурга
и справляются чертовы свадьбы...
Темиртау — не Диксон.
Каждый день получаю я пачку газет.
И журналы, и письма
(нечастые письма из Сызрани).
И молчу.
Почему я на письма молчу?
Ох, уж эта условность —
писать обязательно письма!
... У меня черепаха.
Ей нет еще даже полста.
Гулко топает в комнатах,
в кухне бутылками двигает
(не коньячными, нет,
детям очень полезен катык).
Я гляжу на нее.
После часу мы с нею одни.
Спят мальчишки в кроватках.
Жена прикорнула над «Юностью».
Я курю и курю.
Что ты голову вверх задрала?
С укоризной глядишь?
Черепаха,
ей богу, мне совестно.
Темиртау — не Диксон.
Здесь редки нелетные дни.
Да, бывает завьюжит,
но почта приходит исправно.
Почему ж я молчу?
Ну хотя бы письмом на письмо
отвечать иногда
на свирепые Юркины письма?
Ты не спишь, черепаха?
Под панцирем полный комфорт?
У тебя преимущество —
голову прячешь при случае.
Мне оно ни к чему.
Если я виноват, пусть казнит,
по законам мужским
пусть казнит или милует Юрка.
Если я позабыл,
как укладывать песни в рюкзак
и, как птиц, выпускать
эти песни на волглых вершинах,
ты казни меня, Юрка.
Но я ничего не забыл.
Хочешь, вновь подпою,
только струны настрой,
как всегда.
Коль не струшу спуститься,
как прежде, с отвесной скалы,
доверяя себя карабину
и чьей-то страховке,
милуй, Юрка,
и снова меня подстрахуй.
Я давно уж не падал с карниза
стремительным дюльфером.
Молодецкий курган...
Словно вечность, замшелый обрыв.
Искры блестками в небе,
как в неводе рыбьи чешуйки.
То костры полыхают
на разинском бывшем посту.
И скрипят над кострами
видавшие Разина сосны.
Кто лежал у костра
и на черное небо глядел,
тот не мог не заметить,
как тянутся в небо деревья.
Как ракетам на старте,
деревьям нужна высота.
Так и людям.
Стартуют ракеты,
и мы на орбиты выходим.
Мне однажды не вдруг
покорилась моя высота.
Как металл при нагреве
меняет цвета побежалости,
я вначале бледнел
на высоких, как совесть,
лесах
и с опаской
по доскам опалубок двигался
прежде,
чем себя приучил
не бояться своей высоты.
Темиртау — не Диксон.
Получаю я пачку газет каждый день.
И журналы, и письма
(свирепые письма из Сызрани).
И молчу.
Почему я на письма молчу?
Ох, уж эта условность —
писать обязательно письма!

У каждого поэта есть своя обетованная земля, свой единственный заповедный край — главный родник его вдохновения. Оторванный от своей малой родины, Кубани, я никогда не порывал с нею связей, а тема отчего дома, неразрывных семейных уз, любви к матери сделалась сквозной в моем творчестве. Однажды, будучи в отпуске, который мы ежегодно проводили на Кубани, я побывал в редакции районной газеты «Степные зори» и оставил в ней несколько своих стихотворений, которые печатались в газете до конца 1966 года, пока не оскудел редакционный портфель. Как приятно было получать с родины весточки в виде писем и свежих номеров газеты с твоими стихами!

Староминский район в ту пору входил в состав Ленинградского района, и журналисты из «Степных зорь» первыми поздравили меня с его воссозданием, когда Указом Президиума Верховного Совета РСФСР от 30 декабря 1966 года он был восстановлен в прежних своих границах в числе новых семи районов края. Между мной и редакцией велась оживленная дружеская переписка, что в общем-то было нехарактерно для подобных творческих коллективов. Видимо, журналистов до глубины души задевали ностальгические чувства, которые присутствовали в большинстве моих стихов. А может, они просто улавливали во мне родственную душу.

В числе других стихотворений в «Степных зорях» было напечатано написанное мной еще на целине стихотворение «Вагончик». Несколькими годами раньше оно было опубликовано в Куйбышевской областной молодежной газете «Волжский комсомолец», причем с весьма хвалебной рецензией на мои стихи, в которой утверждалось, что я вполне состоялся как поэт (как показало время, это утверждение оказалось ошибочным), и выражалась уверенность в достижении мною дальнейших творческих высот (как показало время, я не до конца оправдал надежды редакции). Тем не менее, «Вагончик» я люблю и сейчас, и мне за него нисколько не стыдно.

У бригадного стана
Заколдованный пояс:
Не осилит бурана
Санный тракторный поезд.


Застывают моторы,
Застревают прицепы.
Есть следы, по которым
Не доходят до цели.


И тогда выручают
Нас дома на колесах,
Где ключи нам вручают
Без ненужных расспросов...


Как мужские законы,
Нерушимо и прочно
Я навеки запомнил
Этот старый вагончик,


Где колеса по оси
Крепко врезались в почву,
Где с весны и по осень
Получаю я почту,


Где, вернувшийся с поля
Переждать непогоду,
Я валяюсь на полке,
Словно бог, полуголый,


И в тепле засыпаю,
Не дойдя до постели,
Когда нас засыпают
С головою метели.


Где над степью сполохи
Полыхают в полнеба.
Где над степью с порога
Хлеба полно, как снега.

 

3. 

Время тянется, катится, мчится,
Штемпелюет и ставит печать.
Владимир Соколов. 

  В Темиртау я пристально следил за процессами, протекавшими в нашей литературе и общественной жизни в 60-е годы. Несколько наших темиртаусцев — Дима Оськин, Женя Замятин — учились в Литературном институте имени Горького, и через них мы были в курсе всех литературных и окололитературных событий того времени. Мы не скрывали своих симпатий и пристрастий и по приезду ребят из Москвы каждый раз с тревогой спрашивали: «Ну как там Твардовский?»

Я собрал за свою жизнь довольно-таки приличную личную библиотеку, но самой большой ценностью в ней считаю не книжные раритеты, а полный комплект журнала «Новый мир» за 1962 — 1969 годы — последние годы редакторства А.Т.Твардовского. «Толстые» журналы в нашей стране всегда находились на перекрестье литературы и политики, но «Новый мир» Твардовского вообще был уникальным явлением в нашей жизни. Он как магнитом притягивал к себе людей, жаждавших правды и свежего воздуха, демонстрируя примеры мужественного противостояния гнету официальной цензуры, конъюктюрщине некоторых других отечественных изданий, к примеру, такого же «толстого» «Октября» и совсем «тонкого» «Огонька». Как магнит имеет разные полюсы, так и наша литература имела сторонников разных общественных установок.

Власть никогда не благоволила к «Новому миру», обрушивая на авторов журнала свои громы, после чего даже на простое упоминание их имен накладывалось табу, нарушение которого считалось вызовом истэблишменту. Однако вместо того, чтобы каяться и усмирять своих коллег, Твардовский до последнего дрался за авторов журнала, проповедуя гордый девиз: «На том стоим». Тем самым он брал на себя смертный грех нераскаянности, что в глазах партийной идеологической верхушки выглядело невиданной дерзостью. Куда пристойнее было грешить и каяться, грешить и каяться.

В Темиртау я познакомился и, несмотря на большую разницу в возрасте, на всю жизнь подружился с самобытным местным прозаиком Александром Ивановичем Тарасовым, опубликовавшим в «Новом мире» свой рассказ «После свадьбы». Мы очень гордились этим литературным фактом и до дыр зачитывали книжки «Нового мира» с рассказом земляка, закрывая глаза на то, что в нем явственно чувствовалось влияние «Вологодской свадьбы» Александра Яшина, опубликованной в том же журнале раньше.

Публикация «Вологодской свадьбы» запомнилась мне, увы, не единственным в те годы случаем организации голосов протеста с мест, когда по указанию свыше срочно фабриковался опровергающий «документ», снабженный, как водится, подписями, возможно, даже честных, но просто не ведающих, что их вовлекают в недостойное дело, людей. Именно так обстояло дело с опубликованным в «Комсомольской правде» «письмом» земляков Яшина, которые единодушно обвиняли писателя в «очернительстве», в «нарочитом сгущении красок». Самое интересное в этой истории было то, что их письмо появилось в газете, когда номер «Нового мира» с рассказом Яшина по «простому счету времени» (слова Твардовского) дойти до них еще не мог.

Вскоре от односельчан писателя пришло совсем иное письмо, в котором они уже не обвиняли автора в «очернительстве», а, напротив, мягко укоряли его в некотором приукрашивании их жизни. Таковы были в то время нравы, и в обществе, и в литературе. Чувствовалась оттепель, и о возможном возврате суровой зимы не хотелось даже думать. Между тем, зима могла прийти, притом в любое время года.

На заседания литературного объединения «Магнит» приходил нескладный, ершистый парень, работавший каменщиком в тресте «Казметаллургстрой», студент-заочник Литературного института, куда он поступил, имея на руках книжку «Вижу солнце», выпущенную в издательстве ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». Свои стихи он читал неохотно, зато чужие критиковал всласть, требуя безукоризненной формы, а главное — глубокого чувства правды. В списках ходили его диссидентские стихи, которые мне, по правде сказать, не нравились. Не знаю, предлагал ли он их какой-либо редакции, наверное, предлагал, раз они стали предметом внимания партийного комитета стройки.

На заседании парткома ему запретили печататься и передали его персональное дело по инстанции. В обкоме он в запальчивости спросил первого секретаря, где же ему печататься. Может быть, в «Лайфе» (был в те годы такой американский журнал)? «Мы тебя самого отправим в «Лайф», — взорвался секретарь. Подобная дерзость тогда не прощалась, и Оськина исключили из партии. А я написал посвященное Диме стихотворение и опубликовал его в городской газете.

И опять, и опять
меня добрые люди надули,
Заманили cюда
в добровольную ссылку меня.
Я мечусь, как кулик,
в тесной прорези мушки на дуле,
Под пристрельным огнем
надоело болота менять.
Я роняю перо
по сквозному осеннему ветру,
Кану камнем на тяге,
но тягу отсюда не дам.
И опять, и опять
я незлобивым людям поверю,
Что беспечно ступают
по меченным кровью следам.

Заведующего отделом пропаганды и агитации горкома партии Владимира Парамонова, которого я вскоре заменил на этом посту, не смутили ни содержание, ни явный подтекст стихотворения, а вот посвящение раздосадовало: «Зачем ты лезешь на рожон? Разве не знаешь, что Оськин сейчас в опале?» Чувства самосохранения мне явно недоставало, ни тогда, ни позднее. Что же до стихотворения, то оно было не слабее, и не сильнее диссидентских виршей Оськина, но, несмотря на всю свою очевидную неглубину, оно мне дорого как свидетельство той далекой уже эпохи, определившей и наши взгляды, и наши запросы.

Поэтом я так и не стал, но поэзию полюбил всей душой и навечно. Когда-то редактор Краснодарской краевой молодежной газеты «Комсомолец Кубани» Виктор Гончаров, ставший со временем известным советским поэтом, напутствуя школьника из станицы Староминской, призывал его больше читать, повышать свою поэтическую культуру. Смею думать, я внял его советам, хотя, наверное, и не сразу.

В 1954 году, когда я заканчивал десятый класс средней школы номер 1, с моими стихами ознакомился наш земляк поэт Иван Варавва. Он отметил их складность и искренность и посоветовал отобрать с десяток стихов, чтобы вместе над ними поработать и отправить в Литинститут на творческий конкурс. Я не внял его совету и ни разу в жизни об этом не пожалел.

С годами я уяснил, что поэзия — это мед молодых, и охладел к сочинительству. Я слишком высоко поднял планку, на которую должен был равняться: писать так же ярко, как Вознесенский, столь же публицистично, как Рождественский, иметь столько же напористости, сколько ее имел Евтушенко. Не знаю, как чего, но напористости мне явно недоставало, а без тщеславия в поэзии мало чего достигнешь.

Позднее я заметно охладел и к формалистическим изыскам молодого Вознесенского, и к излишней публицистичности, граничившей с риторичностью, Рождественского, а хлестаковщина Евтушенко, в которой его обвиняла в 60-е годы вся комсомольская пресса, мне и до того была явно не по душе, и это позволило мне выйти за рамки юношеского увлечения модной фрондерской поэзией, расширить свой поэтический горизонт. Старые свои стихи я всерьез уже не воспринимал, а новые стихи «случались» все реже (все душевные силы занимала работа в газете), и в них не было уже того романтического флера, который был заметен, когда я еще только пробовал свои силы в поэзии.

Я никогда не писал стихов на заказ, но не писал их и в письменный стол, то есть у меня никогда не было стихов, которые служили бы неприкрытым вызовом существующей Системе. Вызовом была моя редакторская деятельность, да и то лишь в последние годы моей работы на посту редактора Карагандинской областной газеты «Индустриальная Караганда». Но это, как вы понимаете, совсем другая история.

Что до романтики, о которой я веду сейчас речь, то в последнее время это слово стало чуть ли не нарицательным. Парусники давно уже не бороздят не то что моря, но даже реки, найдя свой покой в тихих заводях не мятущихся больше душ. Впрочем, что считать романтикой? Разве не романтично было отправиться в 1993 году со своими друзьями-автомобилистами на большегрузных машинах из Караганды в Геленджик? Цель была весьма прозаическая: ребята перегоняли в Россию свои приватизированные Камазы, а для меня это была единственно реальная возможность побывать дома, встретиться со своими родителями.

В ходе поездки я собрал по-журналистки богатый материал о шоферском братстве, намереваясь превратить его в повесть о путях-дорогах (может, когда и напишу), а еще сочинил стихотворение, которое посвятил своему другу-шоферу Коле Гартману. Это один из самых последних моих стихотворных опусов и поэтому я хочу его здесь привести. Когда еще удастся его опубликовать?

Тары-бары-растабары...
Николай, не жми на газ.
Впереди у нас Самара,
В Пензе будем в самый раз.

Но летишь ты — не догонишь.
Только пыль стоит столбом.
Впереди уже Воронеж,
Позади уже Тамбов.

Пахнет летнею прохладой,
Августовскою росой,
Словом, что ни есть проклятой
Среднерусской полосой,

Словом, что ни есть премилой
Среднерусской стороной.
Придорожные могилы.
Вечный чей-то упокой.

Не очутишься в кювете,
Коль не жать на тормоза.
Едкий дым от сигареты
Ест усталые глаза.

Подожди, шофер, немного,
Не спеши за поворот,
Больно скользкая дорога,
Просто оторопь берет.

Я тебе назвался братом
В этой жизни непростой.
Впереди уже Саратов,
Позади уже Ростов.

Я тебе назвался другом.
Будь же другом, не спеши
Пронести стакан по кругу
За помин моей души.

Позади уже Самара,
Впереди уже Уфа.
Тары-бары-растабары.
Жизнь не так уж и плоха,

Хоть проходит на колесах,
Хоть баранка давит в грудь,
Хоть проклятые вопросы
Не дают в пути уснуть.

У тебя судьба — не сахар,
У меня — не мармелад.
Николай, не надо ахать,
Все еще пойдет на лад.

Николай, не надо охать.
Сорок лет — что сорок вех.
Все не так уже и плохо,
Дорогой мой человек.

Впереди уже Челяба,
Позади уже Урал.
Пусть дорога вся в ухабах —
Кто в пути не загорал?

Мы сойдем с проезжей части,
Молча сядем на откос
И поймем, что наше счастье
Начинается всерьез

Средь машин, в ночи летящих,
Исчезающих во мгле,
Средь берез, по птичьи спящих
Одиноко на земле.

Время мчится, время метит,
Штемпелюет, как печать.
Мы за жизнь свою в ответе?
Значит, будем отвечать.

Дотошный читатель может обнаружить в этом стихотворении несколько строчек из в общем-то не любимого мною поэта Станислава Куняева. А еще одну строку — из любимого Владимира Соколова. Это — не плагиат. Это новый жанр в нашей поэзии, который называется центоном. Мастером центона я себя назвать не могу, но стихотворение, по-моему, слепил добротно, так что даже сам с трудом различаю не свои строчки.

Центон — это жанр, идеально использующий «осколки» чужих стихотворений, то есть уже существующего и открытого. Дело в том, что история культуры, а если брать более узко, то и поэзии, как утверждают нынешние постмодернисты, давно закончилась, то есть все, что можно было изобрести, уже изобретено и создавать что-либо лучшее можно лишь переделывая на свой лад старое. Не знаю, так ли уж правы постмодернисты, но повторять чужие ошибки и следовать чужим заблуждениям мне не хотелось бы, тем паче — переделывать прожитую свою жизнь. Она написана мною набело, и не только в стихах. Но и в стихах тоже. 

Староминская, 2000.

 

Стихи разных лет

Из цикла «Грустный снег»


  *      *      *


  Белы гуси устанут с дороги.
«Гули-гули», — зову ко двору.
  Прилетайте ко мне поздорову,
  Прилетайте ко мне подобру.


  Прилетают они, прилетают,
  Приручают меня, дикаря,
  Белым пухом следы приметают
  На подворье среди декабря.


  Белым снегом врачуют от грусти
  И, как встарь, приобщают к добру.
  Где же, где же вы, белые гуси?
  Время близится вновь к декабрю.


*      *      *
 

Ждал я снега — как долга
В середине зимы,
Терпеливо и долго
Дать просил, хоть взаймы.


Но прогнозы наврали.
Декабрю не в пример,
Оставалось февральских
Ожидать перемен.


Я не верил в надежду,
Я не верил в успех.
И когда мне на вежды
Вдруг обрушился снег,

Это было как чудо,
Что средь прочих чудес
К нам идет ниоткуда
Из разверстых небес.

Я смеялся и плакал.
И себя не винил.
Снег же падал и падал,
Все валил и валил,

Наметая сугробы,
Заметая следы,
Размягчая суровость
На зигзагах судьбы.

Я дивился прохожим
И, подняв воротник,
Молодой и пригожий,
Был похожий на них.

И снегурочки с бала
Мне во след со смешком,
Словно в снежную бабу,
Все кидали снежком.

*      *      *

И ко мне мой старый друг не ходит,
Сколько дней в разлуке протекло.
У меня есть маленькое хобби —
Отдавать другим свое тепло.

Но один в мятущейся метели,
Лбом припав к холодному стеклу,
Я и сам, озябнувший, как терем,
Без него тоскую по теплу.

*      *      *

Бураны кошмарно свирепы,
Бараны в кошарах добры.
Сыграть бы на звонкой свирели,
Да порваны струны домбры.

Я греюсь под пологом юрты,
Я мерзну вконец у огня,
Я грежу совсем не о юге
И тянет на север меня.

*      *      *

Ты уйдешь в покой своей семьи,
Где слоненки, слоники, слоны
На комоде выстроились в ряд,
На тебя приручено глядят.

Ах, зачем тебе мой неуют!
Слоники твои хотят на юг.
У меня ж метели всей земли
Под окном сугробы намели.
Из цикла «Женские судьбы»
СТЕПА
Cлезинка блеснет,
                       как стеклышко
Разбитого хрусталя,
И птицею вскрикнет Степушка,
Схватившиcь за край стола.
Горилычем и Горынычем
Слывет мой сосед в дому...
Опять за стеной Гаврилычу
Ночь плакаться одному.
Ушла его Степа тихая,
Растаяла, словно снег.
Лишь ходики мирно тикают
Свой долгий скрипучий век.
МАРИЯ
Перевозчика ждать уморилась,
Под сосною уселась в тени.
Ты запой про разлуку, Мария,
Про недолю свою затяни.

Ах, разлука, она наобрыдла:
Все война, да война, да война...
И вспорхнула частушка с обрыва,
И ударила в берег волна.

Пароходик отчаянно вскрикнул,
Чтобы крепче держался за борт,
И рассохлыми трапами скрипнул
От своих каждодневных забот.

У крутого обрыва причалил,
За кормою оставил бурун...
Я печалюсь, Мария, прощаясь,
Но печалей с собой не беру.
  ПОЛЯ
  Поля песню запевала,
  Зачинала вдовий плач
  И слезами запивала
  Огнедышащий первач.

  Начинала не с начала
  И вела не до конца,
  И внимали ей с печалью
  Бабьи чуткие сердца.

«Мягко стелется солома,
  Жестко спать на ней одной.
  Не лови меня на слове,
  Синеокий сокол мой.

  Разве взвесишь на безмене
  Беды-горести свои?
  Не казните нас в измене,
  Непришедшие с войны...»

  А сама прокуковала
  Век соломенной вдовой,
  Никого не приковала,
  Своего ждала домой.

Из цикла «Стихи о матери»
ЗЕМЛЯ
Я к земле тяготею,
На землю при случае бухаюсь,
Электроны вбираю
Босою ступней, как Антей,
И, сойдя с самолета,
Спешу распроститься
С обувкою,
И иду по степи,
Где не видно
Ни мачт, ни антенн.

По степи, где земля
Не покрыта бетоном,
Как панцирем,
По степи, над которой
Не тают дымы в облаках.
Горсть земли наберу
И раскомкаю, теплую, пальцами,
Как морщины разглажу
На маминых добрых руках.

*      *      *

Я когда-то, еще бесчубый,
Босоногий еще и мал,
Любовался, как будто чудом,
Красотою неяркой мальв.

И мотало меня, и мяло,
Ничего не прибавить тут,
И забыл я, забыл, как мальвы
Одиноко в степи цветут.

И забыл я, забыл, что мама
Каждый день почтальона ждет.
Видно, все-таки мало —
                                           мало! —
И мотает меня, и мнет.

*      *      *

Моросили дожди по насыпи,
Листья падали под откос,
И мелькали сквозь стекла надписи
Словно искры от папирос.

Были все мы в вагоне пришлыми,
И с расспросами каждый лез:
— Что читаешь, приятель?
                           — Пришвина.
— Лес да лес?
                           — И за лесом лес...

Я ни в чем не перечил спутникам,
Я о жизни не толковал.
А вагон громыхал, постукивал,
Словно тетерев токовал.

И глядели они понятливо,
И забывшись в своей судьбе,
Тосковали, как я, по матери.
Или, может быть, по себе.

*      *      *

За горами, за долами
Нам домой не по пути.
За казенными делами
Даже в отпуск не пойти.

За горами, за долами
Ждет-пождет сыночка мать.
За высотными домами
Мамин домик не видать...

Невозвратны наши рейсы,
Бесконечны и легки,
От глухих разъездов рельсы
Во все стороны легли.

Но бывает, мы не в духе,
Не везет нам, и тогда
Нас везут по виадукам
К тем разъездам поезда.

До чего тут все знакомо,
И дорога недлинна
До ворот родного дома
Мне со станции дана.

По дороге из колоды
Ключевой воды напьюсь,
Повстречавшейся корове
В провожатые набьюсь.

Ты узнай меня, корова,
Оторвавшись от воды,
Подними свою корону
И до дома проведи.

Мама выронит подойник,
Осеняя и моля
То ли Бога от недоли,
То ли доли от меня.

*      *      *

Нет, не убыло удалости во мне,
Лишь рисковости прибавилось вдвойне.
Меня мама на подводе родила
Не натягивать поводья-удила.
Я пускаю растреноженных коней
Только рысью, и галопом, и в карьер.
Не от них ли, растревоженных коней,
Переходит расторможенность ко мне?
Я рискую, запрягая их в арбу,
Не расколется ли небо, как арбуз.
Эх, кубанские лихие рысаки —
Гром и молния, и небо на куски!

Из цикла «Посвящения»
*      *      *
                             Т.Ш.
Закачались прощально травы
На краю бетонных полей.
Аэродромы — аэродрамы
Разлученных небом людей.

Мы сегодня опять не вместе.
Ты вдали от земных невзгод.
Как похож на нательный крестик
В небе тающий самолет!

И молю я Пречистую Матерь
Поддержать во вселенском зле,
Не лишать тебя благодати
Ни на небе, ни на земле.

А еще и верней, и лучше —
Взять под свой надежный покров
Всех своих дочерей заблудших,
Всех заблудших своих сынов.

Чтобы были мы снова вместе,
Пусть в разлуке хоть век пройдет.
Оттого мой нательный крестик
Так похож на твой самолет...

Я его под рубахой прячу,
Я руками свой ворот рву,
Я, как видишь, совсем не плачу,
Я, как твой самолет, реву.

И стою, пораженный громом,
Среди летнего буйства трав,
В центре драмы аэродрома,
Неприкаянный, будто трап.

И молю Пресвятую Матерь,
Уделив от своих щедрот,
Не лишать своей благодати
Улетающий самолет.

*      *      *
Г.П.
По тропам памяти бродить —
Напрасно душу бередить.
И я ее не бережу,
Я просто бережком брожу.

Гляжу на старые следы,
Травинку горькую кусаю.
На самом краешке воды
На солнце девочка босая.

ПЕСНЯ ПЕЧАЛИ
                    Отцу
Быть началу печальну,
Быть печальну концу.
Я депешей с печатью
Буду вызван к отцу.
Быть нелетной погоде,
Средь нелегкого дня
Без меня на погосте
Соберется родня.
Непутевого сына
Не дождется отец.
Это — словно России
Вдруг увидеть конец.
Этой роли постылой
Не хочу и врагу.
Это — словно Россию
Положили в гробу...
Я уеду от весей
И, как встарь на селе,
Невеселые песни
Буду петь о себе.
Про чумацкую долю,
Про любовь, что сгубил,
Про тополю у дома,
Что под корень срубил.
Как в петлице крушину,
Как гитару в седле,
И печаль, и кручину
Люди носят в себе.
И кочует, как табор,
Чутко внемля стихам,
Мой прокуренный тамбур
По рассветным степям.

ДОН КИХОТ
                   Отцу
Он обламывал крылья мельницам,
С ветряками сшибался в поле.
А сейчас не хватает смелости
Оккупировать третью полку.

Он обламывал крылья мельницам...
Ах, идальго, шляпа с пером!..
А сейчас не хватает смелости
Навсегда оставить перрон.

Паровоз, словно мерин, фыркает,
На запасном стоит пути.
Уезжает отец на финскую,
Чтоб с Отечественной прийти.

Обнимает неловко хлопчика
И понуро бредет по шлаку.
Как ему умирать не хочется...
Дон идальго, снимите шляпу!

Гамлет
              Д.О.
Бунтует принц, бунтует,
В опале у двора.
А мнение бытует,
Что зло сильней добра.
Воистину непросто
Вершить над миром суд,
И Гамлета к помосту
Убитого несут...

Крутыми виражами
Заносит нас судьба.
Кого мы выражаем,
Чтоб выразить себя?
Зачем возводим в принцип
Слова, слова, слова
Умнейшего из принцев,
Сведенного с ума?

И нам, благоразумным,
Вполне, вполне, вполне
На вражьих амбразурах
Лежать бы на войне,
И нам, напрягшись телом,
Штурвал сжимать в руке,
Да время не поспело
Последнего пике.

Бунтует принц, бунтует.
Сегодня, как вчера.
Пусть мнение бытует,
Что зло сильней добра,
Но рано, рано, рано
Злорадствует король.
Убийственная рана.
Единственная роль.

ОХОТНИЧЬЕ
             В.Назаренко
Ты патронташем опояшешься,
Возьмешь ружье наперевес,
И увлекут тебя опасности
Чужой судьбе наперерез.
Наперекор укорам совести
Взведешь гремучие курки,
И чья-то жизнь, как ветка, сломится
От злой охотничьей тоски...
Я подчинюсь жестоким правилам,
Смирю сомнения свои.
Вон и в меня стволы направлены,
Еще горячие с войны.
Но ни спокойствия, ни ясности
Не обозначится в душе,
Как у растерянной неясыти
В её расстрелянном дупле.

*      *      *
В. Мармонтову
И мне окраина несносна,
И я провинцию не чту...
Выходят на дорогу лоси,
Поправ запретную черту.

Их крупы пахнут крепким потом.
Они дивятся на дымы.
Олени с «волговских» капотов
Встают пред ними на дыбы.

И лоси мудрые смекают,
Что нету в городе врагов,
И листья дворники сметают,
Слетевшие с крутых рогов.

А на опушке выстрел грянет,
Не дрогнет мушка на стволе,
И на гостей с тоскою глянут
Глаза живые на столе.

*      *      *
А. Грицову
Пятьдесят — еще не вечер.
Мне в пример судьба твоя,
Дорогой мой человече
По прозванию Тольян.
По прозванию Тольян,
Хоть совсем ты не буян,
Даже если надерешься,
Не бываешь дюже пьян...
Пусть пройдет еще полвека,
И тогда, в конце концов,
Я приеду к человеку
По фамилии Грицов.
Я скажу: от важных дел
Ты, наверно, поседел,
Пусть пройдет еще полвека,
Это вовсе не предел.
Я скажу: мне нет покоя,
Разве что с тобой одним.
Я скажу: давай с тобою
За бутылкой посидим.
Раз уж ты еще не помер,
Значит, всех переживешь.
Раз уж ты ума не пропил,
Значит, вовсе не пропьешь.
Пусть пройдет еще хоть сколько —
Будь, как нынче, молодцом,
Мой Тольян, мой милый Толька
По фамилии Грицов.

Из цикла «Личные мотивы»
*      *      *

А я тебе невинной лгал,
А я тебе неверной верил,
И уводил тебя в луга
Послушать жаворонков трели.
И открывала ты глаза,
И в небо синее глядела,
И из себя, как из гнезда,
Как птица,
          выпорхнуть хотела.

*      *      *

Пришла пора прощания со снегом.
В ее глазах — два солнца, две слезы.
Безудержно, безжалостно, бесследно
Смываются последние следы.

Она глаза усталые смежила.
Ни просьбы, ни молений, ни надежд.
Не верь, не верь растаявшим снежинкам,
Сбегающим с ее прекрасных вежд.

Возьми билет в окошке на удачу,
На поезд сядь до станции любой.
Зачем тебе девчоночья, девчачья,
Нелепая неверная любовь?

Зачем тебе негаданное чудо?
Не в пору, не на долю, не с руки.
Веселую весеннюю пичугу
Синицей по ошибке нарекли.

Из лирической тетради
*      *      *

В жизни каждого мяло,
С ног валил неуспех,
И не так, чтоб уж мало
Я не смог, не успел,
И не так, чтоб уж скоро
Беспросветно черна
Та черта, за которой
Ни черта, ни черта,
И не так, чтоб уж очень,
Но грущу я, грущу.
Это тронула осень
И меня по плечу.

*      *      *

Я столько лет не знаю бед,
По пустякам не беспокоюсь,
И кто-то мой берет билет
На мой, битком набитый, поезд.
Разводит паровоз пары.
Я остаюсь, такой везучий.
Но это только до поры
Не извергается Везувий.

*      *      *

Я рос до одури отчаянным,
Как все мальчишки, без забот.
И я от берега отчаливал
И не заглядывал за борт.

Пусть нелегко живется-трудится,
Но взрослость ведь совсем не в том,
Чтобы ценою даже трусости
Не оказаться за бортом.

  Из цикла «Стихи-этюды»
  *      *      *

  На трамвайных остановках
  Будьте, люди, осторожней.
  Знаки грозные висят.
  В Ленинграде — листопад.

  Знаки грозные висят:
«Осторожно — листопад»,
  Как в снегу, в опавших листьях
  Утопает Ленинград.

  Вдоль Михайловского сада
  Знаки грозные висят,
  Мол, бушует за оградой,
  Словно вьюга, листопад.

  Знаки грозные висят:
«Осторожно — листопад»,
  Никого не убеждая
  В том, что спешка — не в попад.

  Мы спешим, спешим, спешим.
  Только листьями шуршим.
  Нас милиция пугает
  И ругает от души.

  Это, мол, не трали-вали,
  А сугробы из листвы.
  Под скрежещущем трамваем
  Не сносить вам головы.

  Рельсы охрой засыпает.
  Почему вам ни по чем,
  Что листвой вас засыпает,
  Словно битым кирпичом?

  Постовой, не надо охать
  И напасть на нас не кличь,
  Лучше говори про охру,
  Чем про гадостный кирпич.

  В нас как прежде брызжет лето,
  Буйству красок каждый рад.
  Что нам всем до трафаретов:
«Осторожно — листопад!»?

  Вдоль канавок и каналов,
  Вдоль решеток и оград
  Прут, как в шторм, за валом валом
  Под трамваи стар и млад.

  Почему на остановках
  Люди так не осторожны?
  Знать, от данного числа
  Жизнь, как чистый лист, чиста.

  Ночью город засыпает,
  Но и ночью там и тут
  Золото с дерев слетает,
  Листья дворники метут.

  Рельсы охрой засыпает?
  Нам и вправду ни по чем,
  Что листвой нас засыпает,
  Словно битым кирпичом.

  *      *      *

  И звезде созревать, как яблоку,
  И деревьям вздыхать во сне,
  И на волнах качаться ялику
  С нежным именем на весле.

  И срываться звезде, как яблоку,
  И натужно скрипеть сосне,
  И грустить одиноко ялику
  У следов твоих на песке.

  *      *      *

  Опустел мой осенний пляж.
  Плачет скрипка свой первый плач.
  Неприкаянно бродят галки,
  Чистят клювы в песке и гальке.
  Опустел мой осенний пляж.
  Пляшет ветер свой дикий пляс.
  Только тенты под ветром треплются,
  И надежды уже не теплются.
  Опустел мой осенний пляж.
  Он, как августовский пейзаж,
  Что прикноплен в моем треножнике,
  Неоконченным быть тревожится.
  Опустел мой осенний пляж...

Из цикла «Сентябрины»
*      *      *

О, чудодейство сентября,
Когда в тебе такая воля,
Что, не страшась, в любые волны
Плывешь ни свет и ни заря,
Когда, отринув напрочь беды,
Ты в море празднуешь победу
Над всем, что суетно и зря,
Когда не силы проверяешь,
А просто морю поверяешь
Свои надежды на себя.
О, чудодейство сентября!

*      *      *

Не легкая, не близкая дорога
Меня к порогу твоему вела.
Прими, как встарь, из рук моих
                                              из рога
Сухого кахетинского вина.

Я, видит Бог, хотел освободиться
Из плена губ, из плена рук твоих,
И не моя вина, что, словно птица,
Ты предпочла свободу на двоих.

Свобода быть свободным — не свобода,
Как и любовь — еще не значит грех.
Вначале слово было у природы,
Но прежде слова были плач и смех.

Не потому ли в горький час разлуки
И в звездный час коротких наших встреч
Смеемся мы, заламывая руки,
И плачем, не сгибая скорбно плеч.

Неужто будет мучить нас до гроба
Придуманная, мнимая вина?
Прими, как встарь, из рук моих
                                               из рога
Сухого кахетинского вина.

*      *      *
«Иуда! Целованием ли предаешь
Сына человеческого?»
            Евангелие от Луки, гл.22,48.
Отведу от тебя пересуды,
Застрахую тебя от клевет
И предам,
             и предам,
                         как паскуда,
Повторяя библейский сюжет.

Фарисейство живуче покуда,
Знать, природа его не проста.
Ах, зачем ты,
               зачем ты,
                           Иуда,
Целованием выдал Христа?

Одиночество
Единый миг была ты слабою,
Не ощутившей прежних сил,
И стала каменною бабою,
И я тебя не воскресил.

И вот у моря неприкаянно
Сижу, подобен валуну,
И с камня-камушка, как каменный.
Кидаю камешки в волну...

Мы одиночество не празднуем,
С того и мучимся вдвоем,
Что всяк по-своему, по-разному
Мы к одиночеству идем.

Казним себя и в чем-то каемся,
Ни в чем не чувствуя вины,
И виновато спотыкаемся
О легкий краешек волны.

Мы утверждаем в суверенности
Несбыточность своих надежд
И, поддаваясь суеверности,
Уж не целуем больше вежд.

В войне, войной не именуемой,
Мы — не друзья и не враги.
И та минута неминуема,
Как на воде сейчас круги...

Но я тоски своей не вынесу,
Я многое, прозрев, пойму,
Я опровергну жалкий вымысел,
Что в рай идут по одному.

Ведь мы — не каменные идолы.
Любые муки претерплю,
Чтоб ты, любимая, увидела,
Как сильно я тебя люблю.

*      *      *
На свадьбу внука Данила
Cколько правд полуправдами меряно,
Сколько лжи расползлось, как ужей,
Но глядят с неподдельным доверием
Жены в души смущенных мужей.

Сколько чувств безрассудочно предано,
Сколько в суе истрачено слов,
Но глядят неоправданно преданно
Дети в души смятенных отцов.

Верность, в общем, не общее правило,
Жизнь не общая, в общем, стезя.
Чтобы горечь слова не оплавила,
Не клянитесь на верность, мужья.

И отцовство, конечно, не вечное,
По конечному счету в судьбе,
Только к детям порывы сердечные
Ни на миг не гасите в себе.

Пусть им будет по-летнему солнечно
Среди сирых, простуженных дней...
Дети, дети —
               барометр совести,
Неспокойной,
               отцовской,
                            моей.

Из цикла «Девятая рана»
Молчат могильные камни
Каска спасала голову.
В каске гнездятся голуби,
Запах вдыхая поровну
Солдатского пота и пороха.

Не скоро слезыньки высохнут
У бедной согбенной мамы.
Не скоро скульпторы высекут
Его из белого мрамора.

Жестокие ветры дули,
Поземкой дымились дюны.
О чем перед смертью думал,
Когда стоял перед дулом?

О том ли как сено мокнет
В валках, не успев подсохнуть?
О том ли как смотрят в окна
Веснушчатые подсолнухи?

О том ли как горько маме
Домой не дождаться сына?
Молчат могильные камни
В зеленых полях России.

Поэту-фронтовику
Григорию Григориади
Ты пьяной гитарой
Мне сердце щемишь,
О чем-то гутаришь,
О чем-то шумишь.

И вся-то недоля —
Безногим с войны
Вернуться к подолу
Родимой жены.

И вся-то недоля,
И вся недолга —
В окопе за Доном
Осталась нога.

Снарядом достало
Тебя не шутя.
И весь-то достаток —
Костыль да культя...

Освенцима пепел
Остынул в печах.
Ты вынес Европу,
Солдат, на плечах.

Зачем же буянишь,
Зачем же шумишь
И бредишь боями,
Беря Перемышль?

И весь-то убыток,
И вся-то вина —
За нас, неубитых,
Бутылка вина.

За нас, неубитых,
Бутылка вина.
И вся-то вина —
Лишь вторая война...

Девятого мая
От пуль и обид
Девятая рана
Больнее болит.

Счастье
Под седлом коня качало,
И позвякивало стремя,
И торчали из колчана
У луки передней стрелы.
И сочилась кровь из раны,
И кружился ворон в поле...
Мне, по счастью, было рано
Быть убитым в эту пору.

Колдовали чьи-то руки
Над умолкнувшей мортирой,
И на бруствер кто-то рухнул
В продырявленном мундире,
И раскрылся чей-то ранец,
И рассыпал кто-то порох...
Мне, по счастью, было рано
Быть убитым в эту пору.

Пахли ветры молочаем,
Пахло яблоками лето,
Пулеметы на тачанках
На ходу глотали ленты.
Не меня в густом бурьяне
Лошадь трогала за полу...
Мне, по счастью, было рано
Быть убитым в эту пору.

Разворачиваясь, «Юнкерс»
Улепетывал по ветру,
Оставалась чья-то юность
Вечно в списках на поверке.
Было снова чистым небо,
Был салюта звездный полог.
И опять, по счастью, не был
Я убитым в эту пору.

Но родившийся, по счастью,
Под звездой обыкновенной,
Я по-своему причастен
К предыстории военной.
Счастье было, словно призма,
Преломляющая случай.
Не с того ли, словно призрак,
Нас порою совесть мучит?

Места мало для регалий
В исторических музеях.
Мы случайность отвергаем.
Мы становимся мудрее.
Никому не в порицанье
Заровняв землей окопы,
Мы навеки отрицаем
Свой кровавый прошлый опыт.

.....................................................

Тихо плещется Непрядва,
В поднебесье реет кобчик...
Ах, на этом бы и вправду
Ракурс в прошлое закончить.
Отчего же боль на сердце?
Отчего ночами снится
Мне война в Краине Сербской,
На земле чужой, боснийской?

Вы простите, братья сербы,
Что считать чужие раны,
Коль Чечня осколком в сердце
Кровоточит непрестанно?
Ах, война, ты всё попрала,
Ты давно уже вне сметы.
Боже правый, дай мне право
Умереть своею смертью.

Уроки истории
Еще не все излучины изучены,
И Калка много раз изменит русло,
Где, битвы ожиданием измученный,
Стою я между спешившихся русских,
Не киевлян, курян и белгородцев,
А воинов заступницы небесной,
Готовых до победного бороться
Под пиками ощерившихся бесов.

Еще палят костры дозоры вражии,
И аргамак не сбил свои подковы.
Устало камни двигая овражками,
Течет река по полю Куликову,
Куда, придя с погаными сражаться,
Сбираю я в полки победной рати
Не москвичей и даже не рязанцев,
А попросту по крови близких братьев.

Еще дымится в медных чанах варево
В последнем русском стойбище Кучума.
Целуя меч убитого товарища,
Я облачаюсь в ратную кольчугу,
Затем ли, чтоб спустя четыре века
Вcе обернулось снова старой драмой,
Когда лавиной двинутся абреки
Убить меня под знаменем Ислама?

1964 — 2004 годы.